Он выглядел так хорошо, как только мог хорошо выглядеть мужчина, пару недель назад проигравший войну. Старый серый костюм в нелепую вертикальную полосочку с приталенным жилетом и белой рубашкой смотрятся по-щегольски на его иссушенном израненном теле, если, конечно, не приглядываться к мелким деталям, в которых он не привык терпеть поражения, в отличие от мировых войн. Всё в нём идёт в ногу с модой сороковых годов, тех, что готовятся уйти в архивы истории, впрочем, как и он сам. Он укладывает волосы в два раза тщательнее, чем обычно, и сильно душится кёльнской водой с приятным, но приторным ароматом. Впервые за столетие Людвиг Мюллер собирается на свидание с девушкой.
Конечно, на деле всё обстоит не так романтично, как кажется на первый взгляд. Он не подарит ей цветов и не будет просить её руки. Нет, Германия будет просить спасения.
Пускай для него многое уже кончено, и, пока тянутся долгие заседания Нюрнбергского процесса, ему остаётся только молчаливо ждать своей участи, в подвешенном состоянии остаются сотни людей. Самые высшие и не такие уж значимые чины, все они рано или поздно предстанут пред судом союзников, если не убьют себя раньше. Сложно сказать, что чувствует Людвиг теперь. Гитлер, к его огромному облегчению, мёртв, и вот он сам себе хозяин на какой-то жалкий отрывок времени, пока его не растащат по кусочкам русские и американцы. Теперь только он, один лишь он способен помочь тем, кого славил Третий Рейх, тем, кого презирает теперь обновлённая огнём и кровью Германия. Людвиг кривит губы и склоняет голову перед своими судьями, но сам стыдится не только перед ними, а, в гораздо большей степени, перед своими людьми, даже более жалкими шестерёнками в механизме Гитлера, чем он сам.
У него нет времени рассуждать о чьей-то правоте, морали и чести, они уже давно забыты им, он научился глушить голос совести. Ватикан, в котором он некогда имел вес, Красный крест, всё идёт ему на руку. Свет нацистской партии бежит. Вместе с ними, под покровом ночи, пока есть время, небольшая передышка перед началом конца, уезжает Людвиг. Он явственно ощущает назойливую необходимость убедиться лично в благополучии проклятой частички своего народа, поговорить обо всём с глазу на глаз, и, наведя некоторые справки через оставшиеся пока ещё связи, назначает встречу ни много ни мало самой Аргентине, чтобы уже не тратить времени.
Чудом выбравшись из оккупационной зоны на чёрном Мерседесе с белыми покрышками, он достиг Испании и только там сумел сесть на корабль. Плавание выдалось относительно спокойным для него, так что он успел привести себя в порядок к прибытию в Аргентину, но дорога в Барилоче заняла даже слишком много времени, хотя он и ехал круглые сутки. В выделенной ему наиприятнейшей комнате он смог отоспаться, гладко выбриться и выпить горького, но замечательного в этой части света кофе прежде чем тёплым ранним утром отправиться на встречу.
Америка всегда ассоциировалась у него с Чарли Чаплином и пряным бурбоном. Несмотря на то, что тот мальчишка, Альфред, кажется, всегда был жутко нетактичной занозой в энных местах и даже не рассматривался как серьёзный противник для Оси прямо до Пёрл-Харбор, у крупных северных городов, Нью-Йорка, Вашингтона, был свой определенный чарующий привкус. Должно быть, Людвиг, как и многие, имел слишком обобщённое понятие об Америке как о чём-то едином и непременно касающемся США. Здесь, на Юге, текла совершенно иная жизнь, та жизнь, которая пришлась нацистам очень кстати.
Барилоче оказался очаровательным, но до странного тихим городком на берегу огромного лазурного озера. Нависавшие со всех сторон горы положительно напоминали Людвигу Альпы, и в свежем утреннем воздухе витало что-то очень европейское, пусть и с южным привкусом, очень близкое для Испании или Италии. Удобно откинувшись в кожаном сидении везущей его на встречу машины, он мог совершенно мирно, так, словно сюда его привела не нужда, созерцать простые, но милые этим пейзажи.
Всё казалось ему до невозможного простым этим утром. Вот он, проигравший войну, окружённый, униженный, загнанный в угол, как самая последняя крыса, и… И ничего. Миллионы жизней растаяли, как туман над Альбионом, а он сидит тут, плотно позавтракавший и напомаженный, так, словно те цели, что он преследовал какой-нибудь жалкий год назад, никак его не касаются, и руки его чисты от крови. Ему было легко и, в одном флаконе, бесконечно страшно. Страшно, в первую очередь, за себя, опустившегося настолько, что после всего произошедшего он по-прежнему может с невозмутимой улыбкой делать комплименты аргентинскому кофе. Здесь, в Южной Америке, его встречали как самого дорогого на свете гостя.
На минуту ему вспомнились и Союзники, которые, в свою очередь, не должны были вспомнить о нём в ближайшем времени. Они делили его земли с энтузиазмом, порой даже ругаясь меж собой, так что не стоило отвлекать их друг от друга. Правда, Людвиг заметил, большей их части было не до чужой земли. Альфред сидел на заседании как на иголках, вечно подтянутый, с бешено бегающими глазёнками, очевидно ещё не пришедший в себя после Нагасаки. Китай, напротив, осунулся, и сложно было представить, что творилось в его душе после войны с младшим братом. Ваня был покоен, но больше не улыбался при встречах или прощаниях со своими союзниками. Когда речь заходила о тех землях, которые должны были отойти ему, он не позволял спорить с собой и успокаивал франко-английские перепалки одним тихим, но твёрдым словом. При встречах он мог подолгу спокойно смотреть прямо в лицо Людвигу, который, рискуя, заглядывал России в глаза в ответ, и эти взгляды заменяли им двоим все слова ненависти и сожаления, которые не могли быть сказаны.
Именно эта игра в гляделки, вдруг вспомнившаяся Людвигу в машине, кажется, новеньком Форде, выбила его из колеи, и в большой каменный дом за не менее большой оградой он вошёл встревоженный и рассеянный.
— Доложите обо мне сеньорите Фернандес, — оправляя подол пиджака, небрежно бросил Людвиг на чистейшем немецком первому попавшемуся парнишке, который, к невероятному везению, пусть и не владел немецким, но всё прекрасно понял.